?

Log in

No account? Create an account
ninos2005
Recent Entries 
В тот же день с утра, несмотря на рабочий день, пришел Зяма (Гольдберг Залман Аронович, двоюродный брат) и просидел с нами до вечера. Потом, прямо с завода, приехала Женя (Гольдберг Евгения Ароновна). А Мирра (Гольдберг Мирра Аркадьевна), которая до того проявляла к нашему семейству самые теплые чувства, позвонила, чтобы попросить одолженные у нее 300 руб. и предупредить, что звонить им больше не надо. По признаку трусости люди, знавшие нас, сразу распались на два лагеря. Я не знаю, каких было больше.

IMG_5806.jpg

Бывший комсорг нашей школы Николай Михайлович был летом переведен в секретари Киевского райкома комсомола. Он вызвал к себе моих подружек, Иру и Нору, и просил их не оставлять меня в беде, не давать отчаиваться. В классе уже у нескольких человек забрали родителей. Каждый думал, что это случайно, скоро разъяснится… Мама и Лида носили передачи в тюрьму. Сняли Ежова, назначили Берию, поэтому перестали сажать жен «врагов народа», и маму не тронули. Весной был «суд», и папа получил 15 лет по нескольким пунктам 58 статьи. Он в течение нескольких лет посылал бесконечные просьбы о пересмотре его дела, а копии этих заявлений посылал нам. Отсюда я знаю, что в числе этих «преступлений» была агитация против Советской власти в 1918 г. (в этот год он вступил в партию), а также связь с врагом народа академиком Дебориным (Абрам Моисеевич Деборин (Иоффе), 1881-1963). Нелепость последнего обвинение в том, что папа не был знаком с академиком, но Деборин благополучно оставался на свободе и продолжал работать. Легче всего было бы построить обвинение на папиной работе за границей, но этого как раз не было. Потом открылось, что к папе в качестве соглядатая был приставлен старший сын тети Зины (сестры мамы - Марии Львовны), доктор философских наук, профессор, Боря Быховский (видимо, Быховский, Бернард Эммануилович, 1901-1980). Он не входил в число любимых родственников. Родители осуждали его за эгоизм, невнимание к матери и бесконечные любовные связи. Но никому и в голову не могло прийти, чем объяснялись его участившиеся визиты к нам.

Наша жизнь стала более, чем скромной. Мама растерялась и сникла. Старшинство в доме перешло к Лиде. Рафа был женат второй раз на Вале Шмелевой, студентке мед. института и хорошей пианистке. Они жили у ее матери. Рафа решил, что должен доказать, что отец невиновен. Для этого он ушел из аспирантуры и добровольно поступил на службу в армию. Он служил сапером где-то в Крыму, и погиб в сентябре 1941 г. Валя во время войны служила врачом во фронтовом госпитале, вышла замуж за своего коллегу. У неё сын, тоже врач, научный работник. Сама она профессор окулист. Почему-то решение Рафы никому не показалось бессмысленным.

Рафа_ в_армии.jpg



Лида проявила необыкновенную решительность и энергию. Она подала в суд, и суд постановил отменить решение властей о конфискации рояля (было доказано, что папа им не пользуется), и о том, чтобы отнять у нас вторую комнату. Я до сих пор восхищаюсь тем, какой принципиальностью и честностью должен был обладать судья, вынесший приговор в пользу семьи врага народа. Где они сейчас, такие судьи?!



Но с мамой Лида вела себя очень резко. То и дело мама слышала от нее: «Ты ничего не понимаешь!». Аля работал, дома в делах не участвовал. Но весной, узнав, что папа находится на пересылке в Котласе, Аля отправился с посылкой к нему и был допущен на свидание. Увидев, что Аля смотрит на его рот с выбитыми зубами, папа воскликнул: « Не думай, меня не били!» Он еще не хотел, чтобы в глазах Али была скомпрометирована система, от служения которой он тогда еще не мог отказаться.
Весной я получила отличный аттестат, дававший право на поступление в ВУЗ без экзаменов. Техника и математика меня не привлекали. Раньше я мечтала поступить на литературный факультет ИФЛИ, и стать журналистом. Теперь дорога туда была для меня закрыта. Поразмыслив, я решила стать врачом. На такое решение частично повлияло соображение о том, что если меня посадят. То и в лагере я буду работать по специальности.

На лето сняли недорогую дачу в деревне Братовщина по Ярославской дороге. Правда, при первом дожде выяснилось, что с потолка течет, но в остальном там было хорошо. Потому что место было далеко от города, и не очень населённое, а лес – рядом. Папе можно было один раз в месяц посылать посылку, но только не из Москвы. Обычно отправляли ее из Мытищ. Папа просил прислать книги и даже самоучитель итальянского языка. Немецкий, английский и французский он знал.

В конце лета ко мне приехала Ира. Она подала заявление на истфак МГУ, но боялась провалить сочинение. Я поехала с ней, ухитрилась пройти с ней в аудиторию и написать черновик сочинения, которое она своей рукой переписала. Мы получили «5», и Ира была принята. Оказывается, одновременно с ней держал экзамен Зига Шмидт (ныне академик, сын знаменитого полярника) (Сигурд Оттович Шмидт 1922-2013). Он знал меня по 7-й школе и спросил, почему я не хожу на занятия. Не моргнув, Ира объяснила ему, что я провалилась на сочинении и пошла с горя в медицинский.

В мединститут в те годы был очень маленький конкурс, всего 2 человека на место. На лечебный и педиатрический факультеты во II Московский мединституте приняли 1000 человек, разделив их на два потока. В нашей 30-й группе было 30 человек. 30 августа было организационное собрание, и я снова стала старостой - и так до конца обучения. Потом, конечно, и редактором газеты. Провожать домой меня увязался противный хлыщ, от которого я быстро избавилась. А в группе обнаружился знакомый мальчик, соученик по 7 школе Алик Генин (Абрам Моисеевич Генин, 1922-1999).

Алик_Генин.jpgОмск_1941-42.jpg

Мы с ним учились 4 года в одном классе, но не обращали друг на друга никакого внимания. Но узнали друг друга и на первой же лекции сели рядом. Это был очень красивый мальчик, похожий на персонаж картины Иванова «Явление Христа народу» - высокий лоб под густыми черными волосами, зачесанными назад; правильные черты лица; большие черные глаза с длинными ресницами смотрели открыто и честно. Нас поначалу принимали за брата и сестру, и некоторые девочки просили меня познакомить с ним. С первого дня мы подружились и стали неразлучны. Вместе готовились к занятиям и очень дополняли друг друга, так как у меня была отличная память, а у него – глубокий и своеобразный аналитический подход к любому предмету. Вскоре его отношение ко мне пришло в увлечение. Я не торопилась идти ему навстречу, не испытывая ответного чувства, но постепенно привязалась к нему. Он жил недалеко от меня в двухэтажном ветхом флигеле, стоявшем во дворе особняка. Они с матерью занимали одну из трех комнат квартиры. Окна комнаты упирались в кирпичную стену, и солнце туда не заглядывало. Отец Алика был нэпманом и владел керосиновой лавочкой. В конце 20-х годов он бежал от преследования властей и сгинул где-то в Средней Азии. Алик был поздним ребенком, и когда мы познакомились, его матери было около 60 лет. Она была больна гипертонией, часто прибегала к помощи пиявок, работать не могла, пенсии не получала. Да и пенсии в то время были такими ничтожными, что прожить на них было немыслимо. Семья жила на иждивении братьев матери, и такое положение, безусловно, сказалось на мировоззрении мальчика. Мать, Цейта Евсеевна (Генина Цейта Евсеевна, 1879-1953), была необычайно добра, терпима и обладала ясным умом. Она с первого знакомства очень ко мне расположилась. Алик общественной работой не увлекался, но под моим влиянием вступил в комсомол и даже стол комсоргом группы. Благодаря маленькому конкурсу в мединституты в те годы шли не самые способные ребята. Много было совсем серых, с трудом преодолевавших курс. Но было и несколько сильных студентов. А преподаватели были в основном отличные. Кафедрами заведовали такие корифеи, как Дешин, Гамалея, Штерн, Лаврентьев, Капланский, Зеленин, Руфанов, Авербах - всех не перечислить.

Мы обожали Бориса Иннокентьевича Лаврентьева (1892-1944), читавшего нам гистологию. Во время его лекций аудитория бывала переполнена, потому что приходили и старшекурсники, чтобы еще и еще его послушать. Они говорили, что «Лаврик» никогда не повторяется. Он не только излагал сущность этого в общем-то малозанятного морфологического предмета, но каким-то удивительным образом давал нам основы медицинской этики, и истории медицины, и представление о клинических проблемах. Микробиолог Гамалея формально возглавлял кафедру микробиологии, но был уже очень стар и лекций не читал. Знаменитая в те годы «первая женщина-академик» Лина Соломоновна Штерн тоже являлась студентам только на вступительной и заключительной лекции. Но и Гамалею, и Штерн с успехом заменяли их доценты – Лебедева, Цейтлин и Шатенштейн (Шатенштейн Давид Исаевич,1899—1952). Микробиолог Мария Николаевна Лебедева (Лебедева Мария Николаевна, 6.04.1897 - 16.09.1974) была нашим деканом, и я постоянно в качестве старосты с ней общалась. Она мне явно благоволила. Но в начале второго курса я вдруг почувствовала охлаждение в наших отношениях. Причина разъяснилась, когда вернувшись уже с фронта, я пришла на кафедру микробиологии к моим любимым преподавательницам и от них узнала, что моя сокурсница, оставшаяся при кафедре, сказала Марии Николаевне, будто я являюсь автором дружеских шаржей на неё, которые показались ей обидными. На самом же деле эти шаржи рисовала сама доносчица…

По тем временам наши лаборатории были оснащены очень хорошо. У каждого студента было индивидуальное место с набором лабораторной посуды, свой иммерсионный микроскоп, своя газовая горелка. Учиться было интересно.

Лида закончила ИФЛИ в 1940 году и получила назначение в Бежецк. Летом за ней стал очень настойчиво ухаживать ее бывший сокурсник Матвей Ковальзон (Матвей Яковлевич Ковальзон 25.06.1913—22.01.1992). Несмотря на ее отказ от предложение стать его женой, он не оставлял её. Осенью мы всей семьей провожали Лиду в Бежецк с Савёловского вокзала. Пришел и Матвей. Поезд ушел. Матвея мы не видели больше. А вскоре выяснилось, что он сел в тот же поезд, и в Бежецке все-таки уговорил Лиду выйти за него. Они прожили там вместе очень недолго, его вскоре забрали в армию.

Настала весна 1941 г. Несмотря на официальные заявления властей, никто не сомневался, что война неизбежна. Наш преподаватель основ марксизма-ленинизма (двухлетний курс этого предмета был обязательным во всех вузах, независимо от профиля) Абрам Моисеевич Буздес (1898-1942), расставаясь с нами на последнем занятии в начале июня, сказал: «Мы встретимся теперь только на экзамене 26 июня. За это время могут произойти всякие события. Я надеюсь, что вы проявите себя как настоящие комсомольцы.» Он погиб в ополчении. 22 июня я с утра села писать папе письмо. В 12 часов выступил Молотов по радио. Было ощущение, что жизнь в ее привычном представлении оборвалась. Я дописала письмо так, будто я еще ничего не знаю - пусть папа получит письмо, еще не омраченное страшным известием.

Продолжение следует...
6. Начались занятия в школе. А в ноябре мама уехала на пару недель к папе. В ее отсутствие я заболела, и наш участковый врач диагностировал ангину. Потом мама вернулась, вызвала «домашнего» отоларинголога Льва Николаевича Натансона (Нашла, что отоларинголог Лев Николаевич Натансон в 1927 г. жил в доме №19 по Петровке в кв. 9. и работал с 1918 г. во 2-м Московском мединституте)
Мазок, который он тут же сделал, выявил дифтерию, и меня отвезли в Боткинскую больницу. Поскольку диагноз был поставлен с большим опозданием, болезнь осложнилась заболеванием сердца, и я провела в больнице целый месяц, а в феврале попала туда еще дней на 10. Поскольку питание в больнице было убогое, мама ежедневно привозила мне горячий обед и всякие лакомства. Для этого она ездила через весь город на трамваях - метро еще не было построено. Меня смущало то, что эти передачи сильно отличались от того, что ели мои соседки, и я старалась с ними делиться. Палата была большая, человек на 10. Среди моих соседок было несколько взрослых женщин. Одна из них подхватила инфекцию в середине своего медового месяца. Тот интерес, который проявили соседки к этому обстоятельству, был мне не совсем понятен.
В это время произошло убийство Кирова. Думаю, что не только я, но и большинство взрослых не имели понятия о том, во что это выльется.
Так получилось, что я пропустила в школе несколько месяцев. Но год, тем не менее, закончила успешно, занимаясь самостоятельно дома. А весной мы переехали на дачу.
Все последние годы там постоянно жила Дифа (двоюродная сестра, Юдифь Ароновна Гольдберг) с мужем Шурой Пономаревым и прелестной маленькой дочкой Ниной. Шура был удивительно милым человеком, скромным и мягким. Он обожал жену и дочку. По профессии геолог-разведчик он на многие месяцы каждое лето отправлялся в экспедиции на Памир. Весной 1938 года его арестовали, потом арестовали и выслали маленькую, беспомощную и слабую Дифу. Нина осталась на руках у бабушки (Берты Львовны Гольдберг (Фрид)). Дифа провела в ссылке в Джамбуле 7 лет. А много лет спустя ей сообщили, что Шуру судили в Душанбе. Суд его оправдал, но он умер в тюремной больнице от пневмонии.
Дифа_в_ссылке.jpg
Я ездила к ним в Перловку на каникулы. К ним приезжали друзья - Аркадий (Александрович) Космодемьянский (1909-1988) с юной 19-летней женой Галей Фарбер (Космодемьянская Галина Вениаминовна, 1914-2005). Она – красавица, вся светившаяся от радости жизни. Он немного старше ее, некрасивый, но очень живой и остроумный. От них исходило какое-то притягательное обаяние. Увы - этого хватило не надолго. Их совместная жизнь, продолжавшаяся многие годы, сделала их чужими. В те же годы мамина сестра тетя Зина (Зинаида Львовна Быховская(Фрид)) переехала из Минска и поселилась в Мытищах. Родители предложили ей перебраться к нам в Перловку, и она с тех пор до конца своих дней прожила там. Она была человеком чрезвычайно активным, деятельным и общительным, и ее присутствие вносило некоторую напряженность. Году в 1936 она попросила разрешения пустить в дом бездетную пару ее знакомых. И получила разрешение. А на следующий год с такой же просьбой к родителям обратилась мать приятеля Рафы и Лиды Юра Гуревича, у которой арестовали мужа, и она осталась без жилья. Когда летом следующего года мы захотели провести каникулы себя на даче, эти жильцы отказались выезжать. Был суд, который ни к чему не привел, и после лета, проведенного с таким неприятным соседством, мы перестали там бывать. У тети с ее бывшими приятелями происходили постоянные скандалы. Уже в конце 40-х годов дом сгорел. Потом на его месте выстроили кирпичный дом - говорят такой же планировки. А тётя Зина скоропостижно умерла через несколько лет после этого во время очередного скандала.
Папа вернулся из Берлина в 1935 году, и у него сразу начались неприятности. По какому-то вздорному доносу его исключили из партии. Переживал он это страшно. Несколько месяцев работал рядовым судьей. Потом его восстановили в партии. В тот день он был так счастлив, что вопреки своей обычной сдержанности, радовался, как ребенок. Он продолжил свою преподавательскую работу в Московском юридическом институте и был назначен зам. председателя Комитета по делам Высшей школы.
Рафа поступил в этот же институт, блестяще учился, а потом перешел в аспирантуру.

Он был очень влюбчив. Еще работая на Метрострое, он привел в дом жену Клаву. Первый ее визит запомнился мне тем, что наша огромная столовая заполнилась удушающим приторным запахом пота. Родители пытались отговорить Рафу, но, как обычно в таких случаях, это ни к чему не привело, и молодых поселили все в той же Перловке. На следующее лето Рафа отправился на практику в Ашхабад, там у него завязался очередной роман, и брак с Клавой распался.
Лида закончила школу в 1936 г. и поступила в знаменитый ИФЛИ на философский факультет, который через год был ликвидирован, а студентов перевели на истфак. У нее и в школе, и в институте всегда была большая компания друзей. Многие из них бывали у нас дома. Она проявляла большую самостоятельность и резкость в отношении родителей, но они над ней беззлобно посмеивались. Часто на их расспросы она отвечала: «Это мое личное дело».
Аля в школе учился без малейшего интереса. На уроках иногда спал. И переходил из класса в класс преимущественно с тройками в табеле. Зато он весьма успешно занимался лыжами и боксом.
Аля.jpg
К сожалению, в боксе ему повредили нос, и это несколько испортило его очень красивое лицо. В школе у него завязался трогательный роман с одноклассницей Мариной Шварабович - очень изящной остроносенькой девочкой с длинными золотистыми косами. По окончании школы в 1937 году Аля поступил в ДУК (Дирижаблестроительный учебный комбинат). А к весне 1938 г. ДУК закрыли. Аля уехал в августе того же года в Николаев. Хотел там поступить в летное училище. В начале сентября он проходил там мандатную комиссию. Это было за неделю до ареста папы. Ему предложили принести справку о том, что его отец не арестован. Он все понял. Когда вернулся в Москву, папы уже не было. Учебный год уже начался и он остался за бортом. Поступил куда-то рабочим. Вскоре получил повестку из военкомата - призывали в армию. Решил закрепить свой союз с Мариной. Они зарегистрировались, отпраздновали скромную свадьбу. На другой день пошел в военкомат, а там ему сказали, что его раздумали брать. Они с Мариной жили каждый у своих родных. А через несколько месяцев Марина ушла к алиному ближайшему другу Андрею Проскурякову. Потом, уже с фронта, Аля посылал свой денежный аттестат (так называлась обычно большая часть офицерского жалованья, которая ежемесячно переводилась в тыл семье) не маме, а Марине.
школа_7_1936.jpg
Я продолжала учиться в школе №7. В 7 классе у меня появилась новая подружка - Ира Козлова. Она была дочерью какого-то чиновника из наркомата то ли лесной промышленности, то ли сельского хозяйства и учительницы музыки из школы Гнесиных. Мать была какая-то забитая, и ее авторитет в семье был невелик. Причем эта забитость как-то исходила от неё самой, а не от окружающих. Была у Иры старшая сестра Наташа - очень красивая девушка, учившиеся в нашей школе, но в старших классах. Отношения между сестрами были предметом моей зависти. Они дружили. Наташа оказывала большое влияние на литературное развитие Иры, они знали хорошо современную поэзию, в том числе и полузапретных в те годы Ахматову, Есенина, Смелякова. Знали многих неизвестных мне западных писателей. Если Ира собиралась на вечеринку или в театр, Наташа всячески ее прихорашивала и даже давала ей свои платья. Ира обладала складной спортивной фигурой, но ее лицо и жидкие волосы были непривлекательны. В классе она не пользовалась вниманием мальчиков, но на всех вечеринках – оживленная, нарядная, завитая и припудренная, она пользовалась неизменным успехом. Со мной всё было как раз наоборот. Мы были неразлучны и в школе, и дома. Третьей в нашей компании была Нора Левит, но эта девочка с большими амбициями иногда вызывала наши скрытые насмешки. В квартире Иры - отдельной трехкомнатной в соседнем со мной доме - хозяйство вела старенькая сухонькая домработница Поля. Квартира была уставлена какой-то некрасивой мебелью в стиле дореволюционного модерна, причем все было какое-то пропыленное. Семья никогда не собиралась за общим столом. Каждый, когда проголодается, ел на кухне то, что приготовит Поленька. Несмотря на то, что Ира была начитана больше, чем я, она писала довольно нескладно и не очень грамотно. Она сидела в классе передо мной, и во время диктантов я у неё на спине тупым концом ручки выписала все знаки препинания. Не поймали нас ни разу. Зато по математике она не нуждалась в помощи.
Нора_Левит_Ира_Козлова.jpg
Когда мне исполнилось 14 лет, я пережила свою первую любовь. Это была настоящая болезнь с потерей аппетита и навязчивыми мечтами. Предмет мой не внушал мне ни симпатии, ни уважения, ни тем более восторга. Это был мой одноклассник Толя Полестеров. Учился он средне, ничем не выделялся среди мальчиков. Были в их числе и достаточно яркие - способные математики, острословы, артисты, ну просто озорники. Но они были просто мальчишками. А Толя имел вполне мужественный вид. И он на всех уроках сидел, повернувшись ко мне, и не сводил с меня глаз. При моих комплексах это решило дело. Говорили, что у него был «роман» с разбитной пикантной девицей из параллельного класса Тамарой Левиной. Но Тамара уехала на Дальний Восток. И вот, когда мы встречали Новый год в доме одной нашей одноклассницы, Толя от меня не отходил. Потом на каникулах мы пошли вместе на каток в Парк Культуры. Он проводил меня до подъезда! Он сказал, что нам надо еще пойти на каток! … И больше не появился. Вернулась Тамара, и все было кончено. Сердце моё было разбито. К счастью, дома никто ничего не заметил.
На следующий год я попросила маму помочь мне перейти в другую школу, объяснив своё желание тем, что мне хочется переменить окружение. Мама недолюбливала Иру и охотно пошла мне навстречу. А через месяц и Ира с Норой перешли вслед за мной в школу №43, занимавшую новое здание в Мертвом переулке (потом ул. Николая Островского) недалеко от Дома ученых. Ее директриса славилась в городе, звали ее Любовь Георгиевна Багдасарова, среди учащихся – Любаша. В школе действительно был порядок. На переменах все должны были выходить из классов и прогуливаться по коридорам. Если Любаша выходила из своего кабинета на I этаже, это мгновенно становилось известным на всех четырех, и если где-то порядок был нарушен, он моментально восстанавливался. Учителя подбирались не случайно. Преподаватель истории был одновременно методистом ГорОНО и преподавал в пединституте. Географию вел строжайший учитель, в прошлом - педагог гимназии. Правда, преподавала литературу маразматическая старушка, единственным достоинством которой был диплом Сорбонны. Зато математик Павел Афанасьевич Ларичев (1892-1963), добрейший иронический маленький человечек, хромавший и не расстававшийся с палочкой, до сих пор вспоминается мне с благодарностью. Его предшественник по 7-й школе Георгий Афанасьевич Назаревский по кличке ГАф тоже прекрасно нас готовил, но Павел Афанасьевич учил так, что к экзаменам (они тогда назывались испытаниями и проводились ежегодно) готовиться просто не было нужды - математика плотно и легко укладывалась в наши головы. В моем новом классе мальчики учились лучше девочек, и мое появление было встречено с некоторым удивлением, как учениками, так и учителями. Но вскоре я заняла привычное место старосты и редактора стенгазеты, и все пошло своим чередом.
Зимой проводились первые всенародные выборы по новой «Сталинской» Конституции. В школе разместился избирательный участок. Меня отрядили в помощь избирательной комиссии. Я ходила по квартирам проверять списки вместе с Димой Пребейносом. Его запорожская фамилия вполне подходила к внешности. Это был высокий крепыш с добродушным курносым лицом, с пухлыми детскими губами. Со временем мне стали доверять дежурство вечером, и Дима неизменно оставался со мной, а потом галантно провожал домой. В отличие от остальных моих сверстников, он был превосходно воспитан. Поддержать под руку, пропустить вперед, подать пальто, забрать из рук тяжелую сумку - все это у него выходило легко и непринужденно. Меня несколько смущало то обстоятельство, что он учился на класс младше, хотя был старше меня на несколько месяцев (я ведь шла на год впереди остальных). Конечно, мои одноклассники пытались надо мной слегка подтрунивать, но я на это не реагировала. Дима прекрасно рисовал. И иногда подрабатывал, оформляя стенгазеты в каких-то учреждениях. Мы много гуляли вместе, а по выходным отправлялись пешком по Пречистенке через Девичье поле, мимо памятника Пирогову, мимо Новодевичьего монастыря, переходили по железнодорожному мосту через Москву-реку и мимо Потылихи попадали в Нескучный сад, из него - в Парк культуры, а там уже домой по Садовому кольцу.
Дима_Перебейнос.png10_класс.jpg
Я не была влюблена в Диму, и не скрывала своего отношения к нему, но его ухаживания принимала с удовольствием. Его родители были в разводе. Отец был каким-то пожарным начальником, и семья осталась жить на территории пожарной части на Пречистенке в одноэтажном флигеле у ворот. Ход шел через большие сени без окон, служившие коммунальной кухней. Они занимали одну комнату, разделенную перегородкой, за которой помещалась спальня матери с новым мужем и маленькой дочкой. Дима с бабушкой спали в той половине, где было окно и стоял большой обеденный стол. Мать была еще совсем молодой, ей было всего 32 года. Она была необыкновенно хороша собой - роскошная голубоглазая блондинка. Ее муж – какой-то неинтересный и несимпатичный человечек. Бабушка, очень добродушная полная старушка ( в свои 48 лет она выглядела именно так), была парализована после рождения дочери и с трудом передвигалась по дому. Обе - и мать, и дочь - зарабатывали на жизнь, работая машинистками. Мать – в коллегии адвокатов, а бабушка - на дому. Бабушка вела хозяйство. Она великолепно готовила, сочетая искусство польской и украинской кулинарии. Я помню, что после ее вкуснейшего торта уже ничего в рот не шло. Иногда, заходя утром перед воскресной прогулкой, я заставала Диму еще за завтраком. Он сидел за столом напротив бабушки, которая разрезала батон вдоль и готовила ему такие огромные бутерброды. Однажды я у них обедала - это было очень вкусно, но неодолимо. Зато Диме не составляло труда переносить меня, достаточно увесистую, через большие лужи. Такие наши отношения продолжались 2 года. Потом я ушла в институт, и мы перестали встречаться.
Последний раз я видела его летом 1941 года. Потом он пошел в ополчение, попал в окружение, был в партизанах и погиб. Его семья летом 1941 года оказалась на юге в Георгиевске, на родине его отчима. В трудных условиях оккупации мать тяжело заболела, муж ее бросил. Она продала пишущую машинку и лишилась работы. После освобождения они вернулись в Москву. Я встретила бабушку. Она смогла добраться до Арбата на своих ногах только потому, что страшно исхудала. Она просила милостыню. А я пыталась найти их новое жилье, но недостаточно настойчиво. Я им ничем не помогла, и горько раскаиваюсь в этом до сих пор - и нет мне прощения. Я обязана была разыскать этих женщин и хотя бы чем-нибудь поделиться с ними. Это было летом 1945 года.
У Димы был друг, старше его, учившийся в другой школе. Его звали по-домашнему – Кот, от полного имени Никита. Он был сыном знаменитого океанолога академика Льва Зенкевича. Он прекрасно играл на рояле. Этому научила его мать, сама владевшая инструментом отлично. Кот стал ухаживать за Ирой, и мы вчетвером нередко собирались у них дома. Его мать, вероятно, была в молодости красивой женщиной, но к тому времени на ее печальном угасшем лице осталась только красота больших глаз, которые никогда не смеялись. Вся квартира пропахла ее любимыми духами «Манон». Кот вернулся с войны живым, а потом из газет я узнала, что он пошел по стопам отца и участвовал в его экспедициях.
Летом 1938 года маме посоветовали пройти курс ванн в Нальчике, и она взяла меня с собой. Нальчик тогда был маленьким, чистым и каким-то просторным городком. Мы жили в новой гостиница на окраине и ежедневно ездили на автобусе за несколько километров к маленькой бальнеологической амбулатории, пристроившейся у подножия горы над горной речкой. Через пару недель мы оттуда перебрались на автобусе через Пятигорск в Теберду, где встретились с папой. За 9 лет, прошедших после нашего первого посещения, санаторий разросся, появились новые корпуса. Среди отдыхающих было много знаменитых музыкантов, артистов, ученых. За столом собиралось блестящее общество, разговор бывал оживленным и интересным. В центре внимания была пара влюбленных - Сергей Михалков и Наташа Герцен. Он, несмотря на заикание - артистический рассказчик. Она очень красива и интеллигентна, прекрасно играет в теннис, ездит верхом, танцует. У обоих семьи. Ее фамилия не случайна: она внучка писателя и дочь знаменитого хирурга. Роман прервался с приездом ее мужа – маленького Наполеончика.
Вечерами бывали прекрасные концерты силами знаменитых отдыхающих. Играл Фурер, читал неповторимый чтец Артоболевский, выступали Мансурова и Степанова. Бывали и танцы под радиолу. Я тщетно надеялась, что меня кто-нибудь пригласит, и стояла у стенки, досадуя на общество Сергея Прокофьева, не понимая тогда, с кем имею дело. А он явно из жалости ко мне занимал меня рассказами о своих путешествиях. В начале августа мы с мамой вернулись в Москву, а папа остался еще на месяц.
Мама уже должна была ходить в школу, я самостоятельно занималась домашним хозяйством. Были какие-то странные звонки. Кто-то чужой спрашивал: «Вольфсон приехал?» и, получив отрицательный ответ, клал трубку. Папа вернулся 6 сентября. А в ночь на 8 сентября у нас начался обыск. Мы бестолково и ошеломленно, даже не одевшись, смотрели, как двое военных всю ночь рылись в нашей библиотеке, а третий, молодой солдат, стоял у дверей. Утром папу увели. Сцена прощания была, наверное, страшной. На глазах солдата я увидела слезы. «Детскую» опечатали. Так закончилась та жизнь, которая почему-то казалась беззаботной и надежной.
Продолжение следует...
В 1931 г. Рафа закончил школу-семилетку, ему нечего было делать в Берлине, и родители вынуждены были отправить его в Москву. В нашей московской квартире жили временно какие-то сотрудники Наркоминдела, и Рафа поселился вместе с ними и поступил на рабфак. По комсомольской линии он в числе многих добровольцев пошел на строительство московского метро. Он работал там вплоть до нашего возвращения. Часто простужался и болел. Это особенно усилило ностальгические устремления родителей, и мечта о возвращении домой стала постоянной темой в нашем доме.
Школа была минутах в 20 ходьбы от дома. Это было новое 3-этажное здание, с актовым залом, отличными мастерскими – слесарной и столярной, большим двором и примыкающим к нему фруктовым садом. Все обязанности уборщицы, дворника и садовника лежали на пожилой немецкой паре. Не помню, как звали жену, а мужа звали Фриц. Он был большим балагуром, охотно шутил с ребятами. Учителями, в основном, были советские граждане, чаще всего жены сотрудников торгового и полномочного представительств. Только труд и немецкий преподавали немцы. В мастерских мы делали табуреты, нарядные опоры для растений и тетради, которые посылали в какую-то школу в СССР.
В старом центре города недалеко от Александерплатц в переулке, на задворках, в запущенном неуютном помещении находился советский клуб. Там проходили праздничные торжественные собрания с концертами самодеятельности. Демонстрировались отечественные фильмы. Там я посмотрела «Путевку в жизнь», «Броненосец Потемкин», «Золотые горы». Несколько раз мы побывали в оперном театре, который после «Большого» показался убогим. Ходили, конечно, в кино, в котором в начале 30-х годов блистали Конрад Вейдт, Виктор де Кова, Марлен Дитрих, Марта Эггерт и другие ныне забытые звезды. Ходили не часто, поэтому каждая картина запоминалась надолго. А нищие музыканты во дворах исполняли шлягеры из новых фильмов. Ходили в музеи. Почему-то картинные галереи не оставили следов в памяти. Зато запомнился музей электротехнической компании АЭГ, где был подвал, изображавший забой угольной шахты, и где можно было постоять за пультом вагоновожатого в настоящем трамвае. Водили нас и на заводы, в доменный и в мартеновский цеха. Ходили на прогулки на окраину города, где были так называемые «лаубенколони» - «колонии беседок» - предшественницы наших коллективных садов. Там небогатые горожане владели участками в 2-3 сотки, на которых стояли крошечные домики площадью 4-6 м2 , но очень нарядно отделанные, хотя построены они были из того, что Бог послал. А кругом – ухоженные овощные и цветочные грядки. Люди, терявшие вместе с работой и возможность оплачивать квартиру – а квартиры были страшно дорогие – переселялись в эти тесные неотапливаемые «беседки», увозя с собой сервизы и занавесочки, продать которые было просто невозможно.
Иногда ездили в другой конец города, где в Дамме располагались богатые виллы рядом с сосновым огромным парком Груневальда. Выезжали и на окрестные озера, побывали как-то и в Потсдаме. Летом 1932 г. поехали в Исполинские горы. Поезд довез нас до городка Шмидеберг (видимо, ныне Ковары (Kowary)), а там мы пешком дошли по дороге среди лугов и полей до деревни Хоэнвизе. Сначала остановились в деревенской гостинице. Потом перешли в какой-то пансион, запомнившийся тем, что его хозяйка предложила мне залезть на старую черешню и полакомиться ягодами. Но маме показалось, что в доме сыро, и мы перешли к местному лесничему. Его участок располагался на склоне горы. Там была и лужайка, окруженная деревьями, и огород, и пасека, и сад, и просторная беседка, куда хозяйка приносила нам завтраки, обеды и ужины. А дом был построен в виде подобия замка в два этажа с мансардой, где, кроме нас и хозяев, была еще одна курортница - молодая немка с очаровательным двухлетним малышом. Там я впервые (и кажется, в последний раз) ела жареных голубей и мясо лани, наблюдала, как откачивают мед из сотов, как отбеливают на траве стираное белье. Вдалеке за лугом проходила железная дорога, по которой раз в день проползал коротенький состав, из которого на ходу торговали пивом.
Все курортники обзавелись тростями, на которые прикрепляли штампованные жестяные гербы окрестных поселений. Это должно было свидетельствовать о количестве мест, которые посетил владелец трости, хотя все эти жестянки продавались в деревенском киоске с сувенирами. Гуляли по ближнему лесу. А однажды совершили прогулку, занявшую целый день, на знаменитый Schneekoppe (гора Сне́жка). Дорога плавно поднималась вверх по лесистым холмам. Отдыхать можно было на многочисленных удобных скамейках. Местами встречались киоски, торговавшие кислым молоком. А на самой вершине, где летом снега не бывало, стояло несколько домиков. В одном из них был ресторан, где мы пообедали в обществе компании немцев, которые пили пиво и хором распевали, обнявшись и покачиваясь в такт музыке из стороны в сторону. Рядом была Чехословакия. На вершине моросил дождь, и мы благополучно поспешили вернуться в солнечную долину.

В ноябре 1932 г. я тяжело заболела. Началось с того, что утром я потеряла сознание у двери родительской спальни и очнулась, когда мама перетаскивала меня на свою кровать. Потом было несколько дней жара. Меня окутывали влажными простынями. Потом нестерпимо заболело ухо. Добрый отоларинголог, обслуживавший нашу колонию, доктор Ангелушин, болгарин, сделал мне парацентез (прокол барабанной перепонки) - это короткая вспышка боли, после которой наступает мгновенное облегчение. Потом были два месяца бесконечных капель и компрессов, в течение которых было еще два прокола, а потом началась непрекращающаяся ни днем, ни ночью головная боль, усиливающаяся не только от поворота головы, но даже от поворота глаз, и рвота. Мама от меня не отходила, и я ее от себя не отпускала. Пригласили знаменитого профессора Брюля, и он тут же велел везти меня на операцию к нему в клинику. Несмотря на то, что было воскресенье (меня привезли накануне), а клиника помещалась в монастыре, и обслуживание сестры-монахини, операция состоялась. Помню растерянное лицо доктора Ангелушина (его пригласили), сестру в широченном чёрном чепце, наложившую мне маску на нос и рот. Она капала мне на маску хлороформ, а мне велела считать от 100 в обратном порядке. Я дочитала до 47 - это помню. Сквозь сон чувствовала, будто мою голову сильно толкают. Очнулась в палате. Несколько часов меня рвало от хлороформа, но голова уже не болела. На первой перевязке я крепко зажмурилась, как привыкла это делать, чтобы не кричать от боли, к которой меня приучил двухмесячный опыт. Но профессор Брюль - высокий розово-белый старик - объяснил мне, что не надо бояться. «Посмотри - сказал он - вот я беру эти инструменты. Ведь ими нельзя сделать больно.» Много лет спустя я говорила это своим пациентам, и это помогало.
Клиника делилась по классам. Палаты I класса также как и II были обставлены, как номера в хороших гостиницах. Только в I классе они были рассчитаны на одного человека а во II - на двух. А III класс - это обычная больничная палата, где лежали по 4-6 человек. Поскольку мама боялась оставить меня одну, мы заняли двухместную палату. Утро начиналось с уборки. Сестра раскрывала настеж большое окно, а мама спешно закутывала меня одеялами - на дворе всё-таки был январь. Потом приносили завтрак. На тарелке лежали шарики сливочного масла. Не помню меню. Помню только свежую клубнику из монастырской оранжереи. На другой день после операции приехал папа. Он был в Лондоне. Узнав об операции, бросился на вокзал, но в волнении сел не на тот поезд и лишнюю ночь задержался в Париже. У него за эту ночь поседели виски. Пока я лежала в больнице – а это продолжалось недели две - папа часами просиживал около меня, читал вслух или учил меня играть в карты - в «тысячу» и в «66». Он принес мне нарядно украшенный горшочек с глоксинией и подарил маленький ткацкий станок. Свое первое изделие на нём - крошечный шерстяной «коврик» - я подарила своему профессору, что растрогало его до слез.
Лечение было безумно дорогим, и родители влезли из-за меня в долги на много месяцев. После выписки из больницы я еще очень долго ездила на перевязки на дом к профессору. Возила меня мама на папиной служебной машине - черном лимузине «Линкольн» с серебристой фигуркой бегущей легавой на радиаторе. В тот день, когда мы ездили, папа с утра отказывался от машины и добирался до работы на общественном транспорте - поступать иначе он принципиально не мог. Профессор занимал 2 смежных квартиры, объединенных между собой, но имевших разные входы. Мы и другие платные пациенты заходили в одну дверь, бесплатные профсоюзные - в другую. Бесплатных обслуживали в первую очередь, и нам приходилось долго ждать в большой библиотеке профессора, где в нашем распоряжении были свежие иллюстрированные журналы.
Самым важным событием, потрясшим всех, даже меня, был поджог Рейхстага и последовавший за этим фашистский переворот. Началось бегство еврейской интеллигенции. Когда мама спросила Брюля, как он относится к этому, он ответил, что политикой не интересуется и газет не читает. К сожалению, он позже других вынужден был бежать. Больше я о нем ничего не знаю.
Лида закончила семилетку и томилась, мечтая вернуться на родину. Из-за меня, т.е. из-за недостатка денег, родители не могли ее отправить. Ей вменили в обязанность гулять со мной. Мы ходили далеко в центр города, и я шокировала ее, нарочно строя рожи и говоря страшным рычащим голосом. Уехала в СССР семья моей подружки Изы. Начались погромы еврейских магазинов, горели книги. Становилось страшно. Летом 1933 года мама со мной и Алей поехала в Бад Буков - курортный городок на берегу озера (видимо, Schermützelsee), окруженный роскошным лесом мачтовых сосен, в котором не было ни подлеска, ни травы, только толстый слой золотистый хвои, от которой кожаные подошвы сандалий становились скользкими. По озеру курсировал небольшой катер. Мама разрешала нам с Алей кататься на двухместной байдарке. Плавать я тогда еще не умела. Я подружилась с двумя мальчиками, которые сопровождали меня на прогулках по лесу. Иногда они просили меня спеть им русскую песню и вострорженно принимали исполнение «Стеньки Разина». В минуты обиды, чаще всего вызванной стычкой с Алей, я одна уходила в лес, и он меня успокаивал.
А в августе этого года папа отправил маму с нами в Москву, так как в Берлине находиться было опасно. Вид Москвы и ее обитателей меня поразил. Давка на тротуарах и в трамваях, люди, одетые в потрепанную ветхую одежду, изможденные лица родственников - все это было непривычно после трехлетнего проживания в Германии и пугало. В первые же дни я надела пионерский галстук и вышла на улицу, радуясь возможности свободно демонстрировать свою политическую принадлежность. Увы! Я не увидела ни одного пионера. Оказывается, галстуки надевали только по обязанности в школу, а вне ее от них спешили избавиться. Да и другие мои представления менялись по мере знакомства с школьной общественной жизнью. Мои представления сложились под впечатлением от рассказов Рафы, активного пионера и комсомольца школы 20-х годов, когда учителя не могли участвовать в пионерских сборах, школьный совет принимал самостоятельные решения, а стенгазеты выпускались без контроля. В 1933 году от этой вольницы не осталось ничего, хотя формально об этом нигде не заявлялось. Я тщетно призвала своих товарищей вернуться к политической активности. Меня справедливо принимали за дурочку и не слушали. Тем не менее, все свои ученические годы я неизменно оставалась старостой и редактором стенгазеты, хотя газеты давно перестали быть «боевыми листками», а стали нарядными праздничными плакатами, выходившими к «знаменательным датам».
Я стала ходить в школу №7 в соседнем Кривоарбатском переулке. Там же учился Аля, а потом и Лида, не ужившаяся в МОПШк-е (Московская опытно-показательная школа имени Лепешинского), питомнике детей тогдашней элиты. Школа №7 описана Рыбаковым. Напротив неё стоит и сейчас нелепый конструктивистский особняк архитектора Мельникова, а школьное здание - бывшую Хвостовскую гимназию - занимает какое-то учреждение. Всё в этой школе было чужим и непривычным. В классах было до 50 человек. Кабинетная система требовала перехода из помещения в помещение по незнакомому зданию. Это был 5 класс, значит, появилось много учителей вместо одной учительницы. На переменах мальчики выстраивались в две шеренги вдоль стен коридора и проходящих девочек грубо и похабно хватали и перебрасывали из рук в руки. На большой перемене всех вели в подвал в столовую, чтобы накормить обедом, вызвавшим у меня отвращение, тем более, что в щах попадались тараканы. Почему-то школьные двери открывались минут за десять до начала уроков, и возле них скапливалась огромная разновозрастная толпа и происходила неизбежная давка. Я пережила большую неприятность: при осмотре на вшивость школьная врачиха приняла перхоть за гнид. И хотя после объяснения с мамой она долго извинялась, обида осталась. От занятий немецким языком меня учительница освободила, но на ее уроках я должна была сидеть. Преподавала немецкий маленькая аккуратная старушка, с неизменной большой брошью - камеей на воротничке, с решительной манерой держаться - Наталья Михайловна Шаховская. Немецкий язык она знала неважно, но передо мной этого не скрывала и часто призывала меня на помощь, называя «Вольфсон, миленькая». Основное место в программе уделялось грамматике, которую я так и не знаю. А разговорного языка фактически не изучали. Математику в 5-6 классах вел низенький пузатый старичок по фамилии Сухаревский. Его за глаза звали «Сухарик - ножки калачиком». На его долю достался самый трудный раздел арифметики - задачи на бассейны и встречное движение. Из его объяснений я ничего не понимала, и без папиной помощи обойтись не могла. Но папа был далеко, и математика открылась мне только тогда, когда мне посчастливилось попасть в руки замечательных педагогов. Но это случилось только через два года. Зимой 33-34 г. я часто простужалась и сидела дома. То внимание и даже баловство, которое выпадало на долю больного, спровоцировало меня на аггравацию и даже симуляцию. Я доставляла маме много напрасных огорчений. Став старше, я сумела избавиться от этой гнусности. Но стыдно до сих пор.
В классе у меня появилась подружка Аделе Валлеш. Она была очень скромной девочкой, жила в нищете, как и большинство моих соучеников. Я стеснялась своего материального благополучия и старалась ей помогать, чем могла.
А мы, одетые в заграничные вещи и питавшиеся не по скудным карточным нормам, а из роскошных магазинов «Торгсина», где торговали только на золото и валюту, сильно выделялись и в школе, и на улице. Но я не помню, чтобы это вызывало злобную зависить. Скорее - интерес. Мама устроилась преподавателем русского языка и литературы в какую-то школу в Дорогомилове. Хозяйство, как всегда, вела домработница. Так прошла зима. А на лето мы уехали к папе в Германию.
К этому времени папа оставил нашу квартиру и поселился тоже в Темпельхофе, но на другой улице, названия которой я не помню. Там стояли двухэтажные дома с мансардами, поделенные на квартиры, каждая из которых занимала часть дома по всей высоте и имела свой отдельный подъезд со стороны улицы и выход в крошечной садик с противоположной стороны через веранду. Папа занимал там меблированную комнату. Пожилая хозяйка - врач-гомеопат фрау Годельман была дочерью священника, но в ее роду обнаружилась бабушка-еврейка, и она лишилась работы. Мансарду занимала ее приятельница художница, коммунистка. Нашлись комнаты и для нас. Единственным родным существом хозяйки был кот Мури. Он имел неосторожность забрести на соседский участок, принадлежавший нацисту, и тот прострелил бедному коту глаз. Но фрау Годельман спасла коту жизнь. Садик, несмотря на свои размеры, содержал всё, что полагалось: газон, цветы и даже «ползучие» яблони на шпалерах.
После нескольких дней, проведенных в городе, мы с мамой и Алей отправились на курорт на островок Хиддензе, расположенный в Балтийском море к западу от Рюгена. Это была узкая полоска земли в длину около 10 километров, с тремя населенными пунктами: деревушка рыбаков Хиддензе на юге, Фиттэ в центре, и Клостер на гористом севере. Катер, связывавший островок с берегом, останавливался у пристани в Фиттэ.

Там мы и сняли комнаты на самом берегу у широкого песчаного пляжа в вилле «Штрандру», что значило «Пляжный покой».
Лида и папа в Фиттэ.jpgЛида на пляже в Фиттэ
Вилла стояла среди дюн, и участок даже не был обозначен оградой. Хозяином был местный дантист. Его жена готовила для постояльцев, собиравшихся на трапезы в застекленной веранде на первом этаже. Вскоре к нам присоединился папа. А еще раньше приехала Лида со своей закадычной школьной подружкой (по Берлинской школе) Валей Шварцман, которой сняли комнату в доме тестя хозяина, сапожника, тут же рядом. Мы проводили время на пляже и в прогулках по острову. В отличие от южных поселков, Клостер был окружен лесом. Местной достопримечательностью был единственный на острове деревянный дом, принадлежавший знаменитому писателю Герхарду Гауптману. Это было довольно длинное одноэтажное строение, сложенное из бревен, выкрашенных темно-коричневой масляной краской и стоявшее в лесу за поселком. Пляж использовался так. Каждая семья или компания занимала определенное место, куда ставила специальные «пляжные корзины» - глубокие плетеные кресла с мягкими сиденьями и плетеными же навесами, защищавшими голову от солнца. Их брали напрокат обычно по числу членов семьи, но у нас их было 2 или 3. Вокруг этих кресел из песка возводилась высокая насыпь. Оставлявшая лишь узкий проход к воде. В соответствии со способностями и вкусами каждая такая «крепость» украшалась рисунками, выложенными по песку из камешков и ракушек. Лето было солнечным и жарким, но было несколько дней, когда, несмотря на жару, купаться было невозможно: течением принесло ледяную воду с огромным количеством медуз. К счастью, это продолжалось только 2-3 дня. За трапезой мы встречались с другими постояльцами. Их было немного: молодая учительница и пара молодоженов. Учительница снимала крошечную комнату в мансарде. Она не скрывала своей бедности, и нередко обед ее ограничивался тарелкой красной смородины (хозяйка готовила для каждой семьи отдельно, по заказу). Молодожены были людьми состоятельными. Он – высокий, плотный господин не первой молодости. Она тоже высокая, стройная, молчаливая. За столом они иногда обсуждали проект строительства собственной виллы под Берлином. Несмотря на то, что они принадлежали к националистической партии (тогда еще была и такая), они оба держались вполне любезно с нами и охотно болтали со мной, даже пытались спровоцировать меня, задавая политические вопросы. Но в этом-то отношении я была на высоте!
Лида привезла из Москвы печальную новость: утонул в реке Витя Богданов. Это был знакомый Дифы по университету. Она рекомендовала его маме, когда понадобился репетитор для Рафы – не помню по какому предмету. Ему тогда, году в 1928, было 19 лет. Он быстро подружился со всеми нами и вошел в нашу семью, летом часто гостил в Перловке. Мы его полюбили не меньше, чем нашу Женю. Он был верным последователем Троцкого и за это в 1929 г. угодил в тюрьму, но через год его отпустили – времена еще были не те. Думаю, что если бы он не утонул, долго жить бы ему все равно не пришлось. Известие о его гибели подействовало и на меня, и на маму удручающе.
В конце лета мы вернулись в Москву, оставив папу продолжать работу в Берлине.
Продолжение следует...
Смастерили сыну на день рождения развивающий стенд. Получилось здорово, с удовольствием всё вертели, щелкали и нажимали даже взрослые гости
Когда пересекли границу Германии, пейзаж сразу изменился. Исчезли деревянные избы. Появились аккуратные белые домики под красной черепицей, украшенные яркими палисадниками. Вместо разъезженных грязных дорог, потянулись асфальтовые, обсаженные с двух сторон ровными рядами деревьев. Потом был огромный Берлинский вокзал, шумный и гулкий, и такси, черная высокая машина с шашечками по бортам, которая привезла нас в самый центр города на Potsdamer_Straße, в частный пансион, который папа облюбовал еще во время своей первой поездки. По дороге я увидела серые пятиэтажные дома, увитые диким виноградом до самой крыши, непривычный поток автомобилей, широчайшие тротуары, обсаженные каштанами в колючими зелеными плодами, полицейских на перекрестках в касках и с жезлами в руках и множество лотков и киосков с неведомыми фруктами – кокосами, ананасами, бананами - и диковинными цветами. Пансион, в котором мы прожили несколько дней, представлял собой большую квартиру, где, кроме немолодой хозяйки и прислуги, проживало человек шесть постояльцев. Кормились все за общим столом в большой столовой. Если кто-то из пансионеров опаздывал, его прибор накрывали сверху тарелкой, но не убирали еду со стола, чтобы не накрывать лишний раз. Смешным казалось, что в уборной карман для туалетной бумаги украшала аккуратно вышитая нравоучительная надпись, смысл которой был напрямую связан с предназначением места.
Мы гуляли по центральным улицам, по Kurfürstendamm, любовались витринами магазинов, изящной Gedächtniskirche.

На углу какого-то переулка я впервые увидела нищего, игравшего на пиле. Папа объяснил, что попрошайничество запрещено, поэтому нищие пели, играли на скрипке или продавали спички. Там же я впервые увидела гладиолусы, которые с тех пор стали моими любимыми цветами.
Вскоре родители нашли квартиру тоже в одном из центральных районов на улице Принца-Регента, и мы переехали. Квартира помещалась в бельэтаже пятиэтажного дома. Парадная дверь с надписью «Только для господ» была окружена небольшим палисадником. Одну из пяти комнат занимала хозяйка, вдова прусского офицера, фрау фон Зглиницки - чопорная пожилая дама. Мы занимали все остальное. Обстановка была типичной для среднего класса начала века. Почему-то почти во всех квартирах уборная совмещалась с ванной, а для прислуги был отдельный туалет рядом с ее чуланчиком, и там стоял не унитаз, а дощатое сиденье, хотя в доме была холодная и горячая вода. Большая кухня была обставлена тоже по классическому немецкому образцу с множеством полочек, на которых стояли по росту фаянсовые горшочки для круп и специй, наборы кофейников и кружек, кофейная мельница - все это украшали узоры, изображавшие сельские пейзажи и лодки под парусами. Из кухни дверь вела на черный ход, во двор, покрытый асфальтом и лишенный зелени, на котором, как во всех городских дворах, было установлено подобие турника для выколачивания ковров. Из столовой была дверь на балкон, затененный кустами и высокими деревьями палисадника. Окрестные улицы, чистые, сплошь обсаженные каштанами и липами были малолюдны. Хозяева прогуливали собак, преимущественно такс, шпицев, бульдогов, доберман-пинчеров и овчарок. В зимнее время собак одевали в пальто и даже ботинки. Недалеко от нас располагался специальный собачий магазин. Я любила рассматривать его витрину, где красовались собачьи постели (одна из них, в виде корзины с пологом и матрасиком), посуда, всякие поводки, намордники и игрушки в виде искусственных берцовых костей и небольших прочных мячей.
Маму взяли преподавателем в школу для детей советской колонии. По видимому, колония насчитывала не одну сотню советских служащих, потому что, несмотря на то, что часть их отдавала своих детей в немецкие гимназии, в школе училось человек сто, на каждый из 7 классов приходилось человек по 15- 20. В этой школе я пошла в первый класс. По утрам мы выходили все вместе с мамой. Идти надо было далеко, минуя много кварталов, площадей и парков. Под ногами шуршала осенняя листва и каштановые скорлупки. Я читала все вывески и названия улиц, прикрепленные на всех угловых домах, написанные белой эмалью на синем фоне. На магистральных перекрестках специальные «шу¢то» (полицейские, Schutzpolizei) по утрам переводили через проезжую часть группы младших школьников. Привлекали внимание двухэтажные омнибусы. Никакой давки на остановках, в вагонах трамваев, в автобусах. Метро – неглубокое, без эскалаторов, без всяких украшений. Просто кафель на стенах. В вагонах душно. Поезда шли по разным направлениям, которые высвечивались на табло над перронами. Была еще и городская электричка – Stadtbahn – проезжавшая по насыпям на задворках высоких домов.
Многие брандмауэры этих домов использовались для огромных рекламных щитов. Вагоны различались по классам - жесткие и мягкие. Были и специальные вагоны для пассажиров с багажом. Конечные линии электрички выводили к пригородным паркам и озерам.
Поступление в школу для меня обозначилась кардинальным изменениям своей самооценки, быть может, не совсем осознанной. Дома, среди своих, мой авторитет отсутствовал, и я держалась на той роли, которую мне оставляли старшие. Но в школе каким-то образом с первых дней я стала лидером, была избрана старостой класса и чувствовала себя хозяйкой. Я была подготовлена достаточно хорошо, и с середины второго класса по совету учительницы меня перевели в третий класс. Но это было потом. А пока я упивалась своим новым положением. Была счастлива, когда после болезни (какой-то очередной простуды) мое появление в классе было встречено шумными приветствиями. Соседом по парте был тихий и покладистые Юра (Георгий Аркадьевич) Арбатов, будущий академик, директор Института США, а потом в одном со мной классе оказалась племянница жены Сталина Кира Аллилуева. В Берлине одновременно с папой работали такие известные люди, как (Николай Николаевич) Крестинский и (Израиль Яковлевич) Вейцер, а старшей пионервожатой была Ажажа, и ее маленький сынишка Вова часто у нас гостил. Сейчас он наш главный уфолог (Владимир Георгиевич Ажажа). В одном со мной классе училась и Ирина (Александровна) Антонова.
Для того, чтобы ближе познакомить нас с жизнью немецкого пролетариата, на осенние каникулы нас с Алей отправили в «лесную школу» для детей безработных коммунистов. Там была нищета во всём: скудная мебель, некрашеные полы, полуголодное питание, в котором преобладало пюре из «зеленой капусты», вызвавшее отвращение. Дети играли картонными игрушечные монетами. За несколько дней, проведенных там, я не успела ни с кем подружиться, хотя уже кое-как говорила по-немецки. Я только мечтала поскорее вернуться в школу. Весной 1931 года мы переехали на другую квартиру, в дом на Lietzenburger Straße, который наше представительство снимало специально для своих сотрудников. Перед отъездом родители были потрясены счетом, предъявленным хозяйкой за испачканные обои и поврежденную мебель…
В течение первых полутора лет нашей жизни в Берлине хозяйство вела фройляйн Луиза - невысокая бесцветная тихая блондинка лет 40. В первую мировую войну она потеряла жениха, а послевоенная инфляция уничтожила все ее сбережения. Работая у нас, она накопила некоторую сумму, недостававшую ей, чтобы открыть собственную овощную лавочку. Через год эта торговля прогорела, и она сообщила нам, что собирается голосовать за коммунистов… Потом у нас была какая-то молодая шумная еврейка. У нее была такая обильная растительность, что густые черные волосы торчали из-подмышек по обе стороны плеча, когда она надевала летнее платье без рукавов. Прослужив несколько месяцев, она с мужем уехала в Биробиджан. Она и все последующие домработницы были приходящими. Ее место заняла мать большой семьи и жена безработного, тяжело передвигавшаяся на раздутых отечных ногах. Помню, чтобы я побывала у нее дома, когда праздновался день рождения кого-то из ее детей. Они жили в знаменитом рабочем районе Веддинге. Дом был мрачный, старый и темный. Там не было электричества, и комната освещалась газовым рожком. Затем к нам ходила молодая стройная блондинка по имени Хедвиг. Она жила невдалеке от нас у старшей сестры фрау Ян и была принята по рекомендации кого-то из папиных сотрудников, которые знали мужа фрау Ян, коммуниста, погибшего при каких-то трагических обстоятельствах. У Хедвиг была маленькая дочка Эфхен. Сама она была приветливой и жизнерадостной особой, охотно рассказывавшей нам о своих делах..
Итак, весной 1931 года мы переехали в новую квартиру. При входе в широкий подъезд, сразу ощущался знакомый московский зоопарк керосина, так как наши соотечественницы, несмотря на наличие газовых плит, предпочитали почему-то керосинки и примусы. Квартиры предоставлялись с мебелью, довольно безвкусной. Мы жили на третьем этаже. Прихожая вела в кухню и уборную, а дальше шел коридор, из которого можно было попасть в столовую, комнату родителей, большую детскую и ванную. Не помню, где спала Луиза. Длинный балкон тянулся вдоль столовой и родительской комнаты. На балконе стояли плетеные стулья и небольшой круглый стол, покрытй хлопчатобумажной скатертью. Однажды к Але пришел его товарищ (у Али чаще всего товарищи были «нехорошими мальчиками» и считалось, что они дурно на него влияют) по фамилии Карташов. Они устроились на балконе и стали курить папиросы. Чтобы я не проболталась, мне тоже дали попробовать. У кого- то горячий пепел упал на скатерть и прожог её. Наивная мама никак не могла понять, отчего на скатерти появилась характерная дырка. Я молчала, и мама так ничего и не узнала. На улице я играла в компании немецких ребятишек. Постоянным развлечением была игра в Murmeln - так назывались литые разноцветные стеклянные шарики, отличавшейся не только величиной - диаметр их было от 1 до 2 см - но и наличием всяких узоров. Соответственно и цена у них была разной. Не помню подробностей правил, но помню, что их катали по земле, и надо было загнать шарик в ямку. При этом выигравший забирал себе шарик у проигравшего. Я не очень охотно играла, так как мне не давали много денег и шариков у меня было мало. В этой части города было мало парков, и мы играли прямо возле дома на тротуаре.
Летом Рафу и Лиду с другими старшими школьниками отвезли в пионерский лагерь в Петергоф на пароходе от Гамбурга до Ленинграда. В числе сопровождавших учителей поехала и мама. А нас с Алей отправили на дачу, снятую для младших школьников в знаменитом курортном городке Херингсдорф на Балтийском Море.
Не знаю, как организаторам нашего отдыха удалось отыскать такое неуютное здание, в котором нас поселили. Это было нелепое двухэтажное сооружение, старое и запущенное, напоминавшее подмосковные дачи. Оно стояло в таком же неухоженном парке. Рядом была одноэтажная столовая. Купание в море и вид на море не запомнились. Может быть, нас не водили туда? Зато помню, что нас водили мыться в баню. Там были отдельные номера с ванными, заполненными подогретой морской водой. Воспитательницы за нами не следили, в результате мама только ахала и причитала, когда по возвращении домой отмывала меня. Аля проводил время в компании товарищей и мною не интересовался. Я томилась и скучала, очень хотелось домой. Подруг не было. Один раз приехал навестить нас папа. Он торопился, вручил Але для нас две плитки шоколада и уехал. Шоколада я больше не видела.
Наша школа перебралась в другое здание и в другой район. Район новостроек Темпельгоф. Поэтому было решено, что мы переедем поближе к школе. Сняли квартиру в новом доме, без мебели и без хозяйки. Самое необходимое взяли напрокат. Купили только кровати (на одной из них до сих пор спят Борисовы в Сарге), да на заказ сделали две тахты, почему-то называвшиеся шезлонгами (один из них до последнего времени был у Лиды). Мы заняли просторную светлую квартиру из трех с половиной комнат. Половиной считалась комната для прислуги, тоже светлая, но площадью не более 15 квадратных метров. В ней размещались мальчики. В соседней – мы с Лидой, затем шла столовая с застекленной лоджией, а по другую сторону прихожей – кухня, коридорчик с ванной-уборной и комната родителей. Горячее водоснабжение было централизованным, а отопление – автономным. На кухне рядом с газовой плитой стояла чугунная печка, обогревавшая котел, из которого вода шла по батареям. Для каждой квартиры в подвале была своя кладовая, где хранили уголь и торфяные брикеты. На окнах были деревянные жалюзи, и мама не считала нужным покупать занавески. Наша обстановка сильно отличалась от обстановки соседних немецких квартир и удивляла моих подружек-немок. Дом располагался в тупике, его противоположную сторону представляла собой плотная ограда парка. Тупик упирался в ограду небольшого и очень ухоженного кладбища. Чтобы открыть наружную дверь в доме, надо было иметь свой ключ или позвонить в нужную квартиру. В ответ на звонок хозяева открывали окно и проверяли, кто там снизу хочет проникнуть в дом. После этого в квартире нажимали кнопку, и входная дверь с гудением отворялась. В более престижных домах в то время уже использовались домофоны. Тупичок этот ответвлялся от Manteuffelstraße. На углу стояла палатка зеленщика, которой владел молодой парень, сочувствующий коммунистам и поэтому питавший интерес к нашему семейству. У него была жена и маленький ребенок. Они жили неподалеку от нас, и обстановка квартиры была самая убогая. Из жильцов нашего подъезда я запомнила только соседа, жившего над нами. Это был белоэмигрант Салин, с которым, естественно, знакомство не поддерживали. У него была жена, лечившаяся в сумасшедшем доме - однажды мы видели, как ее увозили - и ученая овчарка. Эта собака самостоятельно ходила в ближайший магазин, где у хозяина был счет, и приносила в зубах нарезанную колбасу, завернутую в тонкую бумагу. Это потрясло мое воображение навсегда. В нашем же доме, за углом, размещались продовольственные магазины. В одном из них, бакалейном, была система призов. При оплате покупки в кассе выдавались боны на сумму стоимости. Накопив определенное количество бонов, можно было получить приз - от резинового мячика до кофейного сервиза. А вот за молоком надо было ходить далеко в магазин фирмы Боле, потому что только там продавалось особо качественное «Зойглингсмильх» - молоко для младенцев. Я очень охотно ходила туда, потому что мне в качестве поощрения там давали кулечек из конфет «кокосовые хлопья». А вообще-то каждое утро во все квартиры приносили свежие булочки и бутылки с молоком и оставляли возле дверей. Для этого с вечера хозяйки вешали на ручки дверей полотняные мешочки, а на пол выставляли пустые бутылки. На противоположной стороне Manteuffelstraße в маленькой березовой роще стояло дешевое кафе, так и назывшееся – «Биркен-Вельдхен», то есть «Березовый лесок». По праздникам там веселились шумные компании небогатых людей, собирались коммунисты. Парк напротив наших окон был довольно большим. С широчайшими газонами, на которых в теплое время года играли дети и отдыхали целые семьи. Газоны были разделены пополам, и обе половины использовались по очереди, одна «отдыхала» и восстанавливалась, и на нее никто в это время не ступал. В противоположном от нас конце этого парка был выход, из которого можно было попасть следующий парк с большим прудом, обсаженным плакучими ивами, а за ним через квартал был третий, без пруда, но зато с живописными холмами и газоном. Зимой, если на неделю-другую выпадал снег, в ближнем парке открывался небольшой каток. Между вторым и третьим парком на небольшой площади, вымощенной брусчаткой, по утрам располагался рынок, от которого после 12 часов дня не осталось никакого следа - ни мусора, ни столов, ни палаток. Там торговали свежей рыбой, зеленью, овощами, фруктами, цветами. Столько продуктов, сколько закупала и поглощала наша семья, не покупал никто из соседей. В то время даже люди, имевшие работу, жили очень трудно. Обычное содержание «авоськи» немецкой хозяйки, возвращавшейся с базара, составляло немного овощей и зелени, но обязательно букетик цветов. В эти годы у меня появилась закадычная подружка, дочка нашей учительницы географии и маминой приятельницы, Иза Журид. Она тоже переселилась поближе к школе и жила в двух кварталах от нас в таком же новом доме. Мы постоянно проводили время вместе, то дома (чаще у неё), то на прогулках в парках. Уделяли мы внимание и пустырю у ее дома, где была свалка парфюмерной фабрики «Шварцкопф», и можно было набрать яркой разноцветной бумаги.
Мы зачитывались Диккенсом. Особенно любили «Домби и сын». Играла я на улице и с соседскими девочками. Любимой игрой были «классики» с мячом, где требовалось пройти 7 или 8 классов разных приемов игры в мяч: об землю, об стенку, в сочетании с прыжками и поворотами. Все мои подружки легко делали «мостик» и стойку на руках. Но мне это было недоступно.
Продолжение следует...
Летом 1927 года папа ездил на пароходе по Волге. Он все отпуска свои проводил вне дома - по-видимому домашняя суета его утомляла. Из поездки он привез нам подарки: очень искусно слепленные из цветного воска фигурки, нам с Алей яркие узорчатые сафьяновые сапожки, а Лиде такие же туфли. Кажется, в ту поездку Рафа ездил с ним. На следующее лето (1928) его послали в командировку в Берлин. А мама со всеми нами и в сопровождении тети Люды отправилась по папиному маршруту по Волге от Нижнего до Астрахани. Поезд пришел в Нижний утром, и день мы гостили у какой-то маминой родни. Под вечер погрузились на пароход «Ермак». Воспоминания об этой поездке отрывочные. Вот я стою на верхней палубе «Ермака» у новгородской пристани, и вдруг мне удается свистнуть, чего раньше не получалось. Была беготня по солнечной палубе. На стоянках выходили на берег. Где-то купили огромную корзину малины. Запомнилась только Астрахань, потому что там провели целый день. На подходе к ней, в дельте, Волга выглядит безбрежной. Сидели на скамье в городском саду. Подошла цыганка и поразила меня тем, что назвала тетю Люду по имени. От ее гаданья отказались, а мне объяснили, что имя она просто подслушала. Незабываемое впечатление оставил базар с его острым свежим рыбным духом и огромными деревянными ушатами с черной икрой, которую продавцы черпали деревянными лопатками.
Папа вернулся из заграничной командировки в конце лета и привез мне сказочный подарок – куклу, совершенно похожую на живого младенца, со смуглым румянцем, пышными волосами, закрывающимися глазами с настоящими ресницами, с двумя верхними резцами в полуоткрытом ротике и мягким резиновым язычком. При наклоне она отчетливо произносила «мама!», а глаза и двигались, как у живой. То, что от него осталось, еще и сейчас украшает мою комнату через 70 лет…
На следующее лето (1929), по совету нашего домашнего врача, доктора Шапиро (в справочнике «Вся Москва» за 1925 г. 9 врачей по фамилии Шапиро, не считая женщин и зубных врачей, кто-то из них…) мама повезла Алю в Теберду, а заодно взяла с собой и меня. Не стану описывать впечатления от подавляюще огромных гор, поросших темным лесом, от бурных рек, ревущих далеко внизу, от странного незнакомого народа. Ехали на поезде до Баталпашинска (потом его назвали Ежово-Черкесском), а оттуда на автобусе, перекрытом брезентовым тентом, с длинными поперечными скамьями для пассажиров, несколько часов до Теберды. По дороге проезжали городок Микоя-Шахар. Это было совсем новое поселение, заставленное коробочками 3-5-этажных домов.
В Теберде в то время был санаторий ЦеКУБУ (Центральный комитет улучшение быта ученых), а через дорогу - весьма скромная турбаза. Да еще к санаторному парку примыкала кучка частных домиков. Санаторий стоял в долине подножия крутой лесистой горы. В этом лесу было много земляники и попадались белые лошадиные черепа. На территории парка стоял двухэтажный корпус с пищеблоком внизу и концертным залом наверху. Рядом - домик бильярдной. Под горой вдоль забора так называемый «пароход» - узкое длинное строение с однокомнатными «номерами», двери которых выходили на общую длинную галерею. Перед «пароходом» - волейбольная площадка и теннисный корт, а за ними еще один одноэтажный спальный корпус. Отдыхали там ученые с женами, был и знаменитый кинорежиссер Роом, много времени проводивший за бильярдом. Каждый день к воротам санатория из соседнего аула Теберды приводили верховых лошадей и давали их напрокат. Как это ни кажется мне сейчас удивительным, мама разрешала нам с Алей (мне 7 лет, Але десятый) самостоятельно кататься верхом. Хозяин сажал меня на надежного и послушного Орлика и мы сначала кружили по территории турбазы, a со временем стали совершать прогулки до самого аула километра за 3. Хотя ноги мои были в стременах, я просто свободна сидела в седле, а Орлик по моей команде безропотно шел или бежал, куда его направляли мои руки. Еще мы с Алей играли на бильярде, когда его не занимали взрослые игроки.
Конец нашего пребывания в Теберде пришелся на октябрь. Сезон кончился, основная масса отдыхающих разъехалась. Закрылась санаторная столовая, но выехать домой мы не могли, потому что начались непроглядные туманы, и автомобильное сообщение стало невозможным. Мы стали питаться в частном пансионе, который держала хозяйка одного из ближайших домиков. Все ее клиенты восхищались ее кухней. Запомнилось, что это было что-то чересчур сытное. В числе немногих людей, ожидавших транспорта, мы ждали автобуса, но не любого, а того, который вёл «дядя Алексей», особенно надежный. Наконец дождались. Дорога шла у подножья гор над обрывистым высоким берегом клокотавшей внизу Кубани. Под колесами разъезжалась вязкая глина. Иногда шофёр просил всех выйти и осторожно проводил машину в особо опасных местах. А один раз скомандовал: «Сейчас тихо! Женщины, не визжать!». Тем не менее мы благополучно вернулись домой.
А в конце следующего лета (1930) стало известно, что папу командируют в Германию на несколько лет со всей семьей и мы стали готовиться к отъезду. Мне наняли учительницу немецкого языка, которая дала мне весьма условное понятие о немецком. Например, слово «пол» переводилось не как «Fußböden», а как «Diele», что на самом деле, как выяснилось впоследствии, значит «погреб». А слово «мальчик» переводилось не употребляемым в разговорном контексте словом «Knabe», а не «Junge», как следовало бы.
Нам выдали талоны на приобретение Совнаркомовском распределителе «приличного» белья. Мне достался батистовый гарнитур, отделанный кружевом, какие носили в начале века. Передав имущество и дачу Мирре (Аркадьевне Гольдберг), мы уехали.
Ехали шикарно, в международном вагоне, где в каждом купе был свой туалет, где всё сверкало зеркалами, бронзой и красным деревом, а верхняя полка располагалась не параллельно нижней, а под прямым углом к ней. На станции Негорелое была длительная остановка, там обедали в ресторане, а Рафа запасся горстью «родной» земли. В Польше все выглядело немного не так, как у нас, попадались люди в странных фуражках «конфедератках». В Варшаве на вокзале была встреча с дядей Моисеем, папиным старшим братом, который жил в Лодзи, еще с дореволюционных времен с женой и дочерью. Имел врачебную практику. Еще один раз я видела его, когда он наведался к нам в Берлин. Что стало с ним и его семьей в 1939 году, мы не знали. Скорее всего, они погибли.
В меньшей из всех комнат, рядом с ванной, жила бывшая владелица квартиры с двумя мальчиками. Первый муж ее был красным командирам и погиб в гражданскую войну. Второй стал «растратчиком», т.е. украл казенные деньги и был осужден. Ее звали Варвара Михайловна Свиридова. Она была высокой, довольно миловидной женщиной и обладала общительным и легким характером. Ее служба кассиршей на тотализаторе ипподрома оплачивалось достаточно низко и (как я теперь понимаю) ей иногда приходилось «принимать гостей». Так и вижу ее на кухне, одетую в ветхий халатик, весело напевающую, с раскаленными щипцами в руках, распространяющую запах паленых волос. Старший сын ее, Алеша, был ровесником Рафы, и мы все его любили. Он погиб в 1941 г. Младший Юра был хитрым, занудливым и ябедой. Впоследствии он стал директором какого-то НИИ в Ленинграде и о матери совсем не заботился. Между Варварой Михайловной и нашей столовой до 1936 года жил Ричард Витольдович Пикель (Статья о нем в википедии) со своей матерью Станиславой Францевной. Он был высокомерным холеным красавцем и позволял себе вести в то время непонятную жизнь бонвивана, включавшую в себя рестораны и преферанс. Он поздно женился на хорошенькой еврейке, которая осталась на сносях, когда его расстреляли в 1936 году по первому процессу троцкистов-зиновьевцев, а всю семью выслали в Сызрань. Как и все партийные работники номенклатуры, он занимал самые разные должности - от директора Камерного театра до руководителя Угольный концессии на Шпицбергене. Станислава Францевна говорила с легким польским акцентом. Это была величественная старая дама с аккуратными седыми буклями, неизменно безупречно одетая, с широким кружевными воротничками. Не помню, чтобы она изменяла своей выдержке и благовоспитанности. Она обожала единственного сына, но не только боялась проявлять свое горе, но даже что-то произносила в его осуждение.
Когда их выселили, комнату отдали врачу из санчасти НКВД Туманьянцу. Он переехал вместе с матерью, женой и маленькой дочкой Этери. Обе женщины трепетали перед главой семьи. Дочку он не жаловал: нужен был сын. Сын родился в 1945 г. Самой колоритной фигурой была его мать, Раиса Артемьевна. Она целый день сновала по квартире в засаленном халате поверх ночной рубахи и с длинной черной полураспущенной косой, болтавшейся между лопаток. Когда ее спрашивали соседи, почему она редко пользуется ванной, она отвечала: «Я не молодая, как вы, я не пачкаюсь.» Любопытство ее было неутолимо. Она подглядывала и подслушивала под дверями, залезала - когда ложкой, когда пальцами - в соседские кастрюли, приговаривая: «Посмотрю, какой вкус». Качая маленькую внучку, она громко притоптывала и напевала на мотив известной колыбельной: «Хорошенький, маленький, маленький, хорошенький». А иногда в порыве восторга, обращаясь к девочке восклицала: «Ты моя радость, ты моя жизень!».
По другую сторону от наших апартаментов жила семья Кузнецовых – родители и двое детей-подростков, дочь и сын. А за ними - еврейская семья Серебряных – жена, муж, сестра жены и их дочь Ляля, моя сверстница. Они не пользовались симпатией соседей. С Лялей я играла иногда, но без особого удовольствия.
В те годы папа работал председателем Московского губернского суда, преподавал в юридическом институте гражданское и семейное право. В конце 20-х годов стал редактором законов в Совнаркоме СССР. В губернском суде ему выделили персонального извозчика. Помню его фамилию – Мясников. Папа пользовался этим транспортом исключительно для служебных поездок, но Мясников разрешал нам, пока ожидал выхода папы, залезать в пролетку и всячески в ней развлекаться.
Бюджет семьи всегда был очень напряженным. Мама не работала. Всякую расчетливость она презирала. Была равнодушна к нарядам, не пользовалась ни косметикой, ни услугами парикмахера. Все мы одевались весьма скромно. Перешивали и перелицовывали всё, что только можно, с помощью портнихи-надомницы. Её приглашали на несколько дней, а машинку одалживали у Варвары Михайловны. Все деньги тратили на еду, причем мама не ограничивала нас ни в фруктах, ни в самых свежих и других продуктах. При этом она постоянно влезала в долги.
Мы росли весьма свободно, и в своих играх нередко переворачивали весь дом вверх дном. Помню, например, любимую общую игру в пароход. Пароходом служил раздвинутый во всю длину обеденный стол, на который громоздили стулья, а пристанью становился буфет. Капитан - Рафа отдавал с мостика громкие команды. Матросами было все детское население квартиры. А мама спокойно устраивалась на диване с книжкой.
Когда мне должно было исполниться 7 лет (24 сентября 1929 г.), мама хотела отдать меня в школу. Но в тот год в первый класс брали только в полные 7 лет и меня не приняли. То ли меня это огорчило, то ли мама сама решила, что мне необходим коллектив, но она определила меня в старшую группу детского сада, располагавшегося в конце Калошина переулка в двухэтажном особняке. По видимому, мой высокий рост и полное незнание законов коллективизма вызвали весьма негативное отношение со стороны моих коллег. Я невзлюбила детсад и ходила туда, как на каторгу. В детстве я часто болела. Думаю, что это ограничило время моего пребывания в ненавистном учреждении.
Продолжение следует...
1 октября 2014 г. не стало моей бабушки - Нины Фридмановны Кривинюк. Сказать, что она была необычайным человеком - это ничего не сказать. Московская девочка из интеллигентной еврейской семьи, дочь "врага народа", студентка в эвакуации, фронтовой врач, счастливая жена и мать семейства, одна из первых рентгенологов... А еще из 92 лет жизни 44 года она была Бабушкой. Та роль, которую она сыграла в нашей, внучьей, жизни неизмеримо велика.
Еще в 1998-1999 г. бабушка, по настоянию домочадцев, начала записывать свои воспоминания. Память у нее всегда была исключительно ясная и полная. Рукопись ее воспоминаний сейчас у меня. Я начала их перепечатывать, но дело идет ужасно медленно, потому что я то и дело зачитываюсь, а еще стараюсь дополнять их справочной информацией об упоминаемых там людях (ее не всегда легко найти). Это настолько интересно, что я решилась начать публиковать эти воспоминания здесь, в своем ЖЖ. Буду выкладывать их частями, по мере оцифровки. В 2017 г. первая часть воспоминаний была опубликована в 9 томе "Архива Еврейской истории" с вступительной статьей и комментариями Т.Л. Ворониной, так что теперь этот текст доступен и в виде книги. Здесь мое вступление заканчивается и дальше идет текст, записанный бабушкой, первые 6 страниц тетради с воспоминаниями.



Самое моё первое воспоминание о себе относится годам к трем. Меня укладывают спать в детской на Арбате и посмеиваются над тем, что я, засыпая, должна сосать нижнюю губу, а пальцами теребить мелкую коричневую пуговицу на наволочке. Засыпая, я смотрю на потолок, по которому плывут прямоугольники яркого света, отбрасываемые проходящими внизу трамваями. Трамваи грохочут на булыжной мостовой далеко внизу.
К тому же возрасту относится воспоминание о моей единственной встрече с дедушкой, отцом мамы (Мария Львовна Вольфсон (Фрид) (1886-28 октября 1976), Львом Исааковичем (Лейба Ицков) Фридом. Он приехал в гости из Тальки (под Бобруйском), сидел в столовой боком к круглому столу. У него была длинная белая борода. Я бегала вокруг стола, а он меня ловил. При этом он приговаривал, что я не похожа ни на папу, ни на маму. Через год он умер от болезни Банти. Много лет спустя я узнала, что так называется алкогольный цирроз печени. Остальных бабушек и дедушек я уже в живых не застала.
Лейба Фрид.jpgБратья_Вольфсон.jpg
До первой мировой войны мои родители успели обзавестись квартирой на Пречистенке в д.№40, кв. 81. Квартира была достаточно скромной: 3 комнаты, большая кухня с дровяной плитой, без ванной. Дом стоял внутри большого двора, так что окна квартиры упирались в соседние дома. Получилось так, что мама пригласила к себе в Москву овдовевшую старшую сестру с детьми – студентами, а сама с детьми перебралась на дачу в Лосинку, т.к. в это время у старшего, Рафы (Рафаил Фридманович Вольфсон 1914-1941), обнаружились «железки» и врач посоветовал вывезти его за город. Там, в Лосинке, родилась и я – последний ребенок. Вскоре после моего рождения отцу (Фридман Иосифович Вольфсон (1883 - октябрь 1952 г.) дали в аренду дачу в Перловке.
Этот дом до революции принадлежал купцу Скороходову и представлял собой двухэтажное бревенчатое здание, построенное в типичном для тех лет стиле подмосковных дач. Он располагался в центре участка площадью, как я сейчас представляю, около 0,5 га. На этом участке был огород, пять яблонь, ягодник с кустами смородины, крыжовника и малины, а большую его часть занимал парк, засаженный вдоль забора липой, боярышником и акацией, а внутри – елями, сиренью, клёнами. Было также несколько берёз и 2 лиственницы. В глубине огорода стоял большой сарай, а ближе к дому – курятник и артезианский колодец с ручным насосом.
Второй этаж дома был дощатый и не отапливался, там было 3 комнаты и балкон. Внизу помещалась кухня и 4 комнаты. Из кухни был выход в жилые помещения и сени, а из сеней шла лестница наверх. Кроме того, к сеням примыкали чулан и уборная с ватерклозетом, который не использовался. Из сеней была еще одна дверь прямо в комнаты. Одна из них – столовая, выходила на открытую террасу, из которой был ход на застекленную веранду с вышкой над ней. Терраса и веранда были украшены разноцветными стеклышками. В центре жилого помещении стояла печь – голландка, отапливавшая все 4 комнаты. Кроме того, тепло шло и от кухонной плиты, облицованной изразцами, щиток которой выходил в одну из комнат. Там наша семья прожила до 1924 г., когда отцу предоставили 2 комнаты в огромной коммунальной квартире на Арбате (д. 35), где сейчас расположилось Министерство культуры (знаменитый «Дом с рыцарями», сейчас там Дом актера). А дачу стали использовать только летом.
В первые 2 года, до возвращения в город, держали в Перловке козу, потом корову – за ними ухаживала работница по имени Феклуша. Потом необходимость вести подсобное хозяйство отпала. На моей памяти участком почти не занимались. Только в начале лета мама приглашала садовника, который засаживал однолетниками клумбу, разбитую перед террасой. Яблони нерегулярно плодоносили, на малине, крыжовнике и смородине, разросшихся так, что между ними приходилось продираться, появлялись случайные ягоды. Были даже грядки с клубникой. В одном месте цвел беспризорный пион, посаженный в тени елей. Зато отлично цвели жасмин и сирень, по-видимому, не нуждавшиеся в уходе.
Нас, детей, не обременяли работой. Иногда мы чистили от травы зараставшие дорожки. Ранней весной, обычно в начале мая, состоялся переезд на дачу. Нанимался грузовик, отвозивший туда матрацы, одеяла, подушки, посуду и даже какую-то мебель. Мама с нами уезжала позже, на поезде. Суматоха, царившая в доме в день переезда, воспринималась нами как праздник. В этот праздник включался и обед в ресторане, т.к. дома уже не готовили. Помню деревянные здания таких ресторанов, стоявшие на бульварах. Они были крашены желтой охрой, там было чисто и хорошо пахло. На вешалке у входа висела пачка свежих газет, укрепленных в специальном зажиме – это запомнилось.
Незабываемое ощущение от первого дня в Перловке – когда разрешалось бегать босиком по мягкой немного колючей земле… Наш дом был крайний на улице. Дальше шел луг и овсяное поле до самой Джамгаровки, которая начиналась за маленькой веселой речушкой Ичкой, и представляла собой сосновый лес, застроенный большими дачами. В них в то время размещались пионерские лагеря и детский дом. Был там и большой пруд с лодочной станцией. Сейчас на правом берегу пруда расположено кладбище с могилой мамы. А тогда там был густой и сырой посаженный рядами ельник. Другой лес, называвшийся «большой», тянулся от самой Москвы, от Лосиного острова. Туда ходили по грибы через поселок «Дружба». Надо было идти через станцию километра 2 от дома.
Мое раннее детство совпало с годами НЭПа. Появились безработные, промышлявшие воровством и грабежами. Их боялись. Ходили по домам разносчики творога, сметаны, яиц, а по воскресеньям и мороженщики. Ходила к нам из деревни Малые Мытищи (потом станция Лось) молочница Настя. Она приносила с собой запас молока и хлеба. Думаю, что ей тогда не было еще 40 лет, но она выглядела намного старше, потому что передних зубов у нее не было. Она охотно широко улыбалась и часто хлюпала носом, временами утираясь рукавом. У нее был крупный острый нос и очень красное лицо. Молоко отмерялось стандартными кружками по 0.5 и 1 л., сделанными из оцинкованной жести, на длинных жестких ручках.

В конце 20-х годов Перловская идиллия была нарушена строительством двухэтажного барака для сотрудников «Союзмолока» перед нашим участком на лугу. А потом появился другой барак на пустыре возле соседней дачи, где поселили метростроевцев. Там была постоянная пьянка, а по вечерам визжала гармошка и пели только «Шумел камыш…». Рядом с нами был участок, принадлежавший доктору Гальману (вероятно, Николай Николаевич Гальман). Я туда не заходила и старалась не заглядывать, потому что на террасе в кресле на колесиках полулежал взрослый сын хозяина, парализованный с детства, вместо слов издававший страшное мычание и судорожно двигавший руками. Он был абсолютно безобиден, но все мы, дети, его смертельно боялись. Хорошо помню его большое белое лицо, напряженное в мучительной судороге и очень широко расставленные черные глаза.
Через дорогу от нас было большое государственное цветочное хозяйство, где мне – признанной любительнице цветов – не раз поручали покупать праздничные букеты. Располагалось оно вдоль железнодорожного полотна и тянулось почти до самой Ички, куда все дачники ходили купаться. Этот участок вместе с большим двухэтажным домом принадлежал семье бывшего инженера-путейца. Хозяин дома умер, а большую часть дома заселили чужими людьми. Осталась вдова с четырьмя детьми. Трое взрослых были, кажется, студентами. А младшая, Ляля, была моей неразлучной подружкой. Мать, Нина Николаевна Макаревич, не имела никакой профессии, подрабатывала шитьем. Она производила впечатление существа кроткого, забитого и несчастного. Были товарищи и у моих братьев и сестры. Рафа одно время подружился с мальчиками из детского дома, которые приходили к нам играть в крокет и волейбол. У них сложились хорошие доверительные отношения с мамой. Это обстоятельство помогло маме однажды расстроить их план бегства. В числе друзей запомнился итальянский мальчик Марчелло, мама которого снимала дачу по соседству. По выходным приезжали большие веселые компании студентов, друзей моих двоюродных сестер. Иногда народу собиралось так много, что некоторые ночевали в саду в гамаке, т.к. в доме и на террасах места не хватало. Мама не смущалась таким наплывом гостей. На столе появлялась огромная кастрюля картошки в мундирах, крынки с простоквашей и большущий самовар. Гости были непритязательными. Папа ежедневно ездил на работу. Обычно вечером мы встречали его на станции. В редкие свободные часы он любил гулять. Часто брал с собой меня. Во время этих прогулок, особенно, когда я стала подрастать, он говорил со мной о многих серьезных вещах: об отношении к работе, об оценке людей по их значимым качествам, о прочитанных книгах. Каждый год в начале лета он тайком от мамы отводил меня в парикмахерскую, чтобы меня остригли наголо – он считал, что густые волосы летом только мешают.
Самой большой радостью бывал приезд всеми нами любимой двоюродной сестры Жени (Евгения Ароновна Гольдберг). У нее не было своей семьи, и она щедро отдавала нам свою любовь и свое время. Она совершала с нами далекие прогулки, ставила спектакли, затевала игры. С ней мы вели себя спокойно и дружно, забывая об обидах и стычках. В походах она пела с нами забавные песни. Песню о несчастном Веверлее я помню до сих пор.

Пошел купаться Веверлей,
Оставив дома Доротею.
С собою пару пузырей
берет он, плавать не умея.

И он нырнул, как только мог,
Нырнул он прямо с головою.
Но голова тяжеле ног,
Она осталась под водою.

Жена, узнав про ту беду,
Удостовериться хотела.
Но ноги милого в пруду
Она, узрев, окаменела.

Прошли века, и пруд заглох,
И поросли травой аллеи;
Но все торчит там пара ног
И остов бедной Доротеи.

Неизменно многолюдно и весело праздновался день рождения Лиды (Лидия Фридмановна Вольфсон, 1918-2012) – 30 мая. В этот день шли кататься на лодках по пруду или уезжали куда-нибудь в живописные места Подмосковья – на Клязьму, на Сенежское озеро, в Мамонтовку. Для приготовления праздничного угощения призывали тетю Люду, жену старшего папиного брата Веньямина Иосифовича (Вольфсона). Она слыла образцовой хозяйкой и кулинаркой. Они с дядей жили в Серебряном Бору. Дядя заведовал аптекой и жил при аптеке, занимая с тетей 3 комнаты. В те годы тетя еще не работала, детей у них не было. Иногда мама со всем своим выводком приезжала к ним в гости зимой. В их доме был идеальный порядок и чистота. Изразцовые печи были жарко натоплены. Мы гуляли в зимнем лесу, какой-то знакомый дяди катал нас на розвальнях, а мне дядя разрешал заходить с ним в аптеку и выбирать там для себя тетради и карандаши – в те годы аптеки торговали не только лекарствами.
Так вот, в день рождения Лиды тетя Люда приезжала заранее, и тут начиналось священнодействие на кухне, в результате которого появлялись всякие лакомства во главе со знаменитым ореховым тортом. Домработница тут уже была только на подхвате. Прислуга у мамы была всегда, как и во всех знакомых московских семьях, независимо от достатка. У нас на Арбате, кроме хозяек, на кухне толклись еще и 2-3 домработницы. У мамы они часто менялись по разным причинам. Иногда у них появлялись какие-то семейные дела, а чаще они становились жертвами неразберихи и бесхозяйственности, царивших в нашем семействе, когда вдруг обнаруживались какие-то пропажи и т.п. Кроме домработниц были и постоянные прачки, приходившие примерно раз в месяц. Приходили учительницы музыки к Рафе и Лиде. Когда мне исполнилось 7 лет, наняли знакомую учительницу, чтобы учить меня чистописанию (я читала с 5 лет и уже умела писать). нанимали преподавателя столярного дела для Рафы. Одно время наняли бонну, которая зимой водила нас с Алей (Александр Фридманович Вольфсон, 22 октября 1919 - 1995) гулять и которую мы дружно ненавидели. Кажется, эта ненависть была единственным, что нас объединяло. Сейчас мне думается, что непослушного и ленивого мальчика не могла не раздражать младшая сестренка, отличавшаяся отвратительным благонравием. Мне часто от него попадало, по моему мнению, незаслуженно. Они с Лидой меня дразнили, смеялись надо мной. А Рафа, когда был рядом, всегда за меня заступался. Но постоянные издевки очень скверно отразились на мне: все детство и юность были омрачены представлением о себе, как о безобразной, неуклюжей и внешне отвратительной особе. Мама больше всего боялась, как бы из девочек не выросли «барышни» и кокетки, и никогда не старалась внушить мне более оптимистическое представление о своей внешности. То, что я видела в зеркале, казалось мне отвратительным…

Но попробую хотя бы частично придерживаться хронологии. Итак в, 1924 году мы обосновались на Арбате, который увековечен Маяковским в образе улицы-змеи. Занимая большую часть мостовой, по середине его грохотал трамвай. Очень узкие тротуары во все времена года были плотно заполнены толпой. Зимой проезжая часть сужалась ещё больше, так как снег не вывозили, а сгребали в высокие длинные сугробы вдоль тротуаров. На углу нашего Калошина переулка и Арбата, напротив подъезда всегда стояло несколько извозчичьих пролеток с откидным кожаным верхом. Зимой ноги седоков укрывались медвежьей полостью.
Арбат неслучайно вспоминают как улицу букинистов. Они устраивали свои развалы прямо под открытым небом на каменных цоколях чугунных оград, и в узких щелях между домами. Купить там можно было все, что угодно, и по самой низкой цене. Ведь разорялись и шли на продажу многие частные собрания. Родители покупали книги постоянно, подписывались на литературные приложения к популярным журналам. Книги принято было дарить. Так у нас дома возникла довольно приличная библиотека. Хотя папиного жалования маме никогда не хватало, родители смогли купить отличный Шрёдеровский кабинетный рояль. Благодаря занятиям старших (в основном Лиды – Рафа скоро бросил) я хорошо познакомилась с классической музыкой. Часто по воскресеньям нас возили в Большой. Тогдашний его директор Александров был папиным знакомым и он приглашал нас в свою ложу. К сожалению, эта ложа располагалась над самой сценой и вблизи грим казался слишком грубым, а однажды я даже услышала, как хористки во время паузы на сцене переговаривались о своих делах. Но конечно каждое посещение театра было праздником. Иногда меня брали на утренние концерты в большом зале консерватории, на утренники в МХАТ (незабвенная «Синяя Птица»), в соседний Вахтанговский театр («Принцесса Турандот», «Интервенция»). А летом в Перловке - шарманщики с обязательным попугаем, вытаскивавшим «счастливые билетики» и неповторимым «Петрушкой».
В нашем доме двор представлял собой мрачный колодец с мусорными ящиками, без какой-либо зелени. Поэтому гулять - и не менее двух раз в день - мама водила меня и Алю чаще всего на Гоголевский бульвар, иногда в соседних скверы на Собачьей площадке и в Николо-Песковском переулке, иногда на Девичье поле. На бульваре встречались фокусники-китайцы и цыгане с учеными медведями. Конечно, посещение зоопарка, планетария, Третьяковки и других музеев входило в обязательную воспитательную программу. Из первых впечатлений - кустарный музей и музей игрушки. Мама много читала нам вслух. Очень рано я узнала Пушкина, Гоголя, Тургенева, Некрасова, Короленко.
В нашем доме редко бывали чужие взрослые гости. Обычными посетителями были Гольдберги: тетя Бама (Берта (Брайна) Львовна Гольдберг(Фрид)) и ее взрослые дети: Мирра (Мирра Аркадьевна Гольдберг, 1900-1982) с семьей, Ильюша (Илья Аркадьевич Гольдберг), тоже уже женатый, Женя, Дифа (Юдифь Ароновна Гольдберг) и вернувшийся в 1928 году из Палестины Зяма (Залман Аронович Гольдберг).
Как я уже писала, мы занимали 2 комнаты. Одна, проходная, называлась столовой. Это была большущая зала площадью около 40 м2 с широким окном в виде эркера. Она была обставлена прежним хозяином квартиры, имущество которого перешло безвозмездно новым жильцам. Потолок украшали алебастровые фигурные балки, крашенные коричневой краской «под дуб». Между ними шел мелкий геометрический золотистый орнамент. Стены во всю высоту были оклеены темно-зеленым линкрустом. С потолка в центре свешивалась огромная трехъярусная бронзовая люстра, нижний ярус который представлял собой классической формы абажур, снаружи обтянутый темно зеленым шелком, под цвет обоев, а изнутри - белым шелком. Под люстрой располагался массивный круглый раздвижной стол диаметром больше полутора метров, который с помощью встроенных щитов можно было раздвинуть метров до пяти. Вокруг стояли тяжелые стулья из черного дерева с пружинными сиденьями и спинками, обтянутыми кожей в тон обоев. Буфет занимал половину продольной стены. Высота около 3 м и длина не менее 4 м, украшения из черного мрамора, бронзы и позолоченного дерева как-то не вязались с представлением о домашней мебели. У противоположной стены стоял такой же непомерный диван с высокой спинкой, которую венчали резные полочки черного дерева, обтянутый темно-зеленым плюшем. В этот гарнитур входила полукруглая этажерка, покрытая черной мраморной плитой, сзади ее замыкало зеркало, а спереди поддерживали две кариатиды с черными головками и стопами. Появление рояля не нарушила это монументальное единство. Немного не в тон оказался папин письменный стол, хотя он был тоже очень большой и черный. И совсем некстати была железная родительская кровать, покрытая белым тканевым покрывалом.
Вторая комната называлась детской. Она была угловой и освещалась тремя огромными окнами – одно на срезанном углу, два других смотрели на Вахтанговский театр и на Калошин переулок. На потолке - хрустальная люстра классической формы, с венком электрических свечей. Вокруг ее основания круг гипсовой лепнины с изображением римских легионеров, а по карнизу лепнина более массивная. Здесь все было просто и функционально: 4 кровати, письменный стол обычного формата, старенький гардероб, шатучий шкафчик, на котором располагалась зеркало и будильник, да высокие книжные полки. Эти полки впоследствии послужили основой для перегородки, разделившей комнату на 3 части с использованием тяжелых штор из тёмно-вишнёвого репса. На окнах были задергивающиеся парусиновые шторы. Раза 2 за зиму приходил полотер, натиравший паркет и наполнявший квартиру запахом мастики и пота. Весь подъезд дома долго сохранял остатки дореволюционный роскоши: огромные тяжелые двери с толстыми стеклами и бронзовыми ручками, мраморные ступени широкой лестницы, высоченные расписные потолки, разнообразные витражи окон с мраморными подоконниками, а в середине винтообразный лестницы, где на каждый этаж приходилось 4 (если не ошибаюсь) марша, размещался огороженный сеткой лифт. Он тоже был очень большой, отделанный красным деревом, с широкой скамьей и двумя зеркалами. К сожалению, он часто ломался и подолгу простаивал. Недалеко от лифта была маленькая дверь в квартиру швейцара. Его функции, а также обязанности лифтера, выполняла благообразная чистенькая тетя Настя - высокая старуха в черном платье и черный монашеской шапочке, оставшаяся в доме еще от прежних хозяев. В 12 часов ночи она запирала подъезд и выходила с ключом по специальному звонку. На дверях всех цифр квартир торчали звонки с приклеенными рядом списками жильцов и указанием, кому сколько раз нажимать на кнопку. Местами звонки были оборваны, торчали концы обнаженного провода. Входная дверь квартиры вела в просторный холл, тускло освещенный лампочкой без абажура и заставленный сундуками и бельевыми корзинами. В него выходили двери двух комнат и устье длинного коридора с небольшими ответвлениями к нашей столовой и к ванной комнате. Там же были двери к еще трем соседям, в уборную, а в конце - в кухню. Коридор был тоже очень слабо освещен, а стены его занимали подвешенные корыта и велосипеды. Полутемная уборная, тоже с корытами на стенах, внушала мне страх и отвращение, особенно в тех случаях, когда ее заливало сверху при авариях в канализации. Ванная комната была облицована белым кафелем, местами сломанным, и содержала в себе большую ванну с газовой колонкой, раковину умывальника и двухэтажный мраморный стол, установленный мыльницами и туалетными принадлежностями многочисленных жильцов. Все дни недели были расписаны по семьям. Нашей семье, как самой многочисленной, полагалось два дня. Зато утром, когда все торопились - кто на работу, кто в школу - дверь ванной обрастала очередью, и умывание тех, кто долго возился, сопровождалось самыми нелицеприятными репликами. Надо еще добавить, что в довоенные годы, когда еще не было природного газа, давление его было так мало, что не всегда удавалось нагреть воду в колонке. В кухню выходили два больших чулана без окон, «комнаты для прислуги». Население квартиры, состоявшее из служащих разных категорий, вполне соответствовало описанию «вороньей слободки», с постоянными ссорами из-за расхода газа и электричества и т.п. Папа на кухне не появлялся вообще никогда, а мама тоже старалась общаться с соседями как можно меньше, предоставляя это прислуге. Но дети между собой общались, как и полагается.
Продолжение следует...
13th-Mar-2015 09:42 am - Проверка связи
Я зарегистрировалась в ЖЖ 10 лет назад, 8 лет не делала записей. Возможно,
и еще 8 лет не буду их делать. Но попробовать отправить запись с почты -
интересно :)
Смастерили Оле к 5-летию кукольный домик. Прикольный получился. Конструкцию простую, но вроде бы удачную придумали.
Кукольный домик

IMG_6287
This page was loaded Apr 20th 2018, 12:06 pm GMT.